|
· Ты где их прятала-то, в соседней комнате?— Афанасий Иванович всегда знал, что лучший вид обороны — наступление.— Телохранителей-то своих?
· Мы там в карты играли,— всунулся в разговор Веня.— Молча, чтобы не мешать... А тут шум слышим — отчего, думаем. Надо поглядеть. А что — помешали тебе разве, друг дорогой?
· Почему вы мне «ты» говорите?— взъелся Афанасий Иванович.
· Извините, привычка... Так помешали или нет? Просим ясность внести, а то беспокоимся мы...
· Что же молчите-то, Афанасий Иванович?— уже спокойнее спросила Надя.— Может, стыдитесь правду ответить? Или, в естественности своей, опять прикидываете в уме, что повыгоднее сказать?
· Как ты смеешь так говорить со мной?— укоризненно и сокрушенно спросил в свою очередь Афанасий Иванович.
■— Что же делать мне, непонятливый вы человек, если я вас всего-то всего, до последнего винтика понимаю!— горестно и вдруг как-то совсем по-бабьи заголосила Горюнова.— Если постигла вас, дни и ночи о нас с вами размышляя, лучше, чем себя, так что знаю всегда, о чем вы думаете, о чем молчите, что во сне видите! Постигла и мучаюсь из-за вас, что такой сокол мог бы получиться ясный, такой царевич ненаглядный, такое земли украшение, а затем и такой отец детям нашим, если бы не искривил сам же, сам, вот от чего выть-то хочется,— сам!— душу свою, если бы поверил в любовь и доверился любви!
Такой ее Афанасий Иванович еще не видел и сейчас не спускал с нее глаз, любуясь и плохо понимая, что там она такое несет, но вновь исполняясь надеждами на благополучный исход сегодняшнего вечера — на миг померещилось ему, что прогонит она этих алкашей и бросится к нему на грудь...
· Ну, надо же!— не меняя интонации, продолжала Горюнова.— И в эту, решительнейшую минуту не слышите вы меня! Прямо оглохший какой-то! Ну как, как, Афанасий Иванович, могу я вашей быть после этой бутылки-то шампанского, не говоря уже о прошлом, более далеком, пусть я бы это прошлое и забыла?
· Не все же его и помнить,— пробормотал Афанасий Иванович, и тут впервые в глубине его души шевельнулось предчувствие какого-то большого несчастья, угрожающего ему,— очень неприятное предчувствие, от которого во рту появилась терпкая горечь. Шунгит ослепительно ясно понял наконец, что сегодня ничего у него не получится, а может, и никогда не получится, и это понимание вызвало в нем не только ужас, как Шунгит ожидал, а почему-то и облегчение.
|