|
Не могла больше терпеть я страх и жалость — у меня на чердаке и веревка была уже привязана... Да, тарелка вдребезги, мать схватила припасенные розги, профессором рекомендованные, заголила меня... Но как увидела зеленые пятна, так губы у нее запрыгали, сморщились брезгливо, отшвырнула она и меня, и прутья...
— Убирайся из дому,— кричит,— гадина противная!
Я — бежать, вернулась к ночи, заползаю в дом — а они с отцом пьют, вторую бутылку водки кончают. Раньше не пила она, а тут надо же. До глубокой ночи пили, я не спала. Наверно, о многом они поговорить хотели и раз сто начинали даже, но хмель им мешал. В конце концов перестали они друг друга понимать.
· Послушай, что я скажу,— начинает один.
· Да не в том же дело,— перебивает другой.
· Как ты не понимаешь,— говорит один.
· Послушай, что я скажу,— перебивает другой.
· Да не в этом же дело.
· Как ты не понимаешь!
· Нет, но это же просто!
· Ты послушай меня!
· Ты вспомни, как это было!
· И все-таки я все тебе скажу!
И все в таком духе бормочут, мычат, пыхтят, а кажется им, что разговаривают...
Наконец затихли, легли, бросив стол неубранным, но вскоре мать начала ругаться и называть отца пьяным мерином, а Шунгит вдруг захрапел.
С той ночи мать пила все чаще и чаще, на меня никакого внимания не обращала — не то что бить, а и замечать перестала. Отец вышел на пенсию, совсем спился, ему, как ветерану войны, шли льготы, однажды даже на курорт его послали, но Шунгит пил и на курорте. У матери появились поклонники, она ведь у меня красивая. Тебе бы понравилась — между прочим, сверстники вы с ней, надо же. Так я и не узнаю никогда, как бы ее жизнь сложилась, не покрасься я тогда сдуру и дай ей принять лекарство, в котором она нуждалась...
Посещать меня поздно вечером в белом платье стала она часто — подойдет, приласкает, ласковые слова скажет. Ты таких слов, наверно, и не слыхивал. Жаль только, что я во время ее приходов всегда засыпала глубоко и вдруг — словно проваливалась... До сих пор приходит — и наяву, не во сне; не сумасшедшая я, отличаю-таки явь от бреда...
|